В концлагерях тоталитарных государств гитлеровских, сталинских и т. п.:
— «концентрировались» для уничтожения люди, неугодные правящему режиму, отобранные по социальным, политическим, национальным, экономическим критериям;
— использовались те из них, кто признан работоспособным на изнурительных работах с расчетливым изматыванием у них всех сил и уничтожение путем «естественной» гибели из-за противоестественных условий существований.
Как факторы уничтожения, наряду с тяжелым трудом там были и плохое питание, антисанитария и, что немаловажно, морально-психологическое подавление заключенных жестокостями и несправедливостями. В концлагерях одни люди, адаптируясь, выживали, другие — гибли после необратимой дезадаптации. Исследователи концлагерной жизни и смерти описали шок при поступлении как первую фазу концлагерного синдрома. При длительном пребывании в лагере начинались изменения личностных особенностей людей, т. е. вторая фаза — адаптирование. Жизнь заключенных заканчивалась третьей фазой — дезадаптацией и гибелью.
А. Шок при поступлении. Кошмар происходящего вызывал у всех, впервые попавших в концлагерь, шок:
—сначала у заключенного возникала невольная попытка самоотстранения от предметов и людей: смех над своей уродливой, лагерной одеждой, отмежевание от незнакомых соседей — «Все это меня не касается»;
—однако конфликт между жуткой действительностью и все еще сохраняющимися представлениями, какой должна быть обычная жизнь (т. е. конфликт прежней картины мира с настоящим, как с тем, чего быть не может), углублялся. Заключенного одолевали ощущения ирреальности происходящего: «Я во сне, все вокруг, как кинофильм»;
—чувство ирреальности исчезало при малейшем намеке на то, что «все не так уж плохо», «все еще поправимо». Чудился возврат в прошлое, возникала «иллюзия помилования»;
—но ужас охватывал, когда кошмар событий проникал в «личный социум» (человек узнавал, что его жена, дети сожжены в крематории) или вторгался в «личное пространство бытия» (при избиении и из-за голода, холода, насекомых, не дающих спать и пр.).
Кульминацией первичного шока было «затмение разума» из-за страха.
Устроители-конструкторы концлагерей рассчитали стрессоры при поступлении так, чтобы первичный шок нейтрализовал про-тестные реакции заключенных, но не лишал бы их возвращения в работоспособное состояние (тех, кто был крепок и силен). Шок проходил, наступала фаза адаптирования.
Б. Типология заключенных концлагеря уничтожения.
В концентрационные лагеря, несомненно, вместе с более стойкими попадали узники, сразу же впадавшие в апатию, ступор, либо безудержно плакавшие, бившиеся в истерике и быстро погибавшие, еще не растратив физических и психических сил для выживания (адаптационных резервов). Эта первичная гибельная дезадаптация при концлагерном стрессе была не вполне осознаваемым, протестным отказом от борьбы за жизнь. Ее причины: природная слабость психики (слабодушие) либо чрезвычайный контраст между привычным благополучием прежней жизни и концлагерным кошмаром. В «лагерях уничтожения», оснащенных залами для отравления газом и мощными крематориями (Освенцим и др.) такие люди «отсортировывались» и их умертвляли сразу по прибытии.
У тех, чьи физические силы и стремление к выживанию после периода адаптирования иссякли, наступала вторичная дезадаптация и гибель.
Пребывание в концлагере протекало по-разному в зависимости от личностных особенностей заключенных и от выпавших на их долю удач и невзгод. Большинство, т. е. типичные лагерники, жили на грани жизни и смерти. Но у «лагерной элиты» (старост, поваров, кладовщиков, "лагерных полицейских" из числа заключенных) было сносное существование.
а) Типичные лагерники. У них нарастал регресс личности:
—уменьшение интеллектуальных активностей и способностей;
—утрата прежних норм приличия в обыденном общении;
—эгоистичность и бесчувственность к чужой боли и беде;
—приступы апатии и агрессии.
Апатия в концлагере — это невольные, не осознаваемые попытки организма сохранить энергию для выживания, это — пассивность как защита от психологического травмирования всем опасным и страшным. Вспышки злобы — остатки активности в борьбе за место среди живых. Интересы типичного лагерника ограничивались удовлетворением самых насущных потребностей. Они сводились к простым формам самосохранения: как достать еды, уклониться от тяжелой работы. Примитивными становились мечты и воспоминания: о еде (пирожном, чашечке кофе), о тепле (душистой ванне, мягком одеяле).
Замечено, что сексуальные фантазии и разговоры на эту тему были редкими в концлагерях. Причина — не только и не столько плохая еда и изнурительный труд. По моим многолетним наблюдениям (во время экспедиций по безлюдной тайге и в высокогорьях Тянь-Шаня и Памира), фактором, устраняющим сексуальное влечение, были смертельные опасности. Питались мы нормально, физические нагрузки были большими, но терпимыми, но многодневные преодоления опасностей без надежды на помощь (мобильных и спутниковых телефонов тогда не было) создавали у нас временную асексуальность. Она сохранялась несколько суток после выхода группы в безопасную местность. Надо полагать, устремленность к индивидуальному спасению в смертельно опасных условиях подавляет стремление к продолжению своего рода, т. е. к «спасению» его.
Типичным лагерникам было свойственно чувство социальной неполноценности. Ведь каждый был когда-то «кем-то значимым». Этой значимости он был лишен полностью. Контраст между «Я»-тогда и «Я»-сейчас лишал заключенных остатков социальной самоудовлетворенности. Мир, видимый за колючей проволокой, усиливал у них чувство собственной неполноценности.
Известный врач-психолог Виктор Франкл, отсидевший в нацистских концлагерях с 1942 до 1945 г. и потом посвятивший много времени изучению концлагерного синдрома, указывал, что его важнейшей причиной становятся искажения представления о времени своего существования в лагере.
Заключенные понимали, что вероятность выжить ничтожна Пребывание в лагере становилось временным для них. При этом разрушалось представление о том, когда же наступит этому конец. Временное существование становилось бессрочным. Это было самым тягостным психологическим воздействием. «Насколько завидным казалась нам, — писал Виктор Франкл, — положение преступника, который точно знает, что ему предстоит отсидеть свои десять лет, который всегда может сосчитать, сколько дней еще осталось до срока освобождения… счастливчик!» [Франкл В., 1990, с. 140]. Психологический конфликт между чувством, что заключенный временно живет в лагере и бесконечностью мучений приводило к утрате важнейшего личностного фактора — представления о будущем, права на него. Это становилось мощным фактором формирования апатичной терпимости, разрушало личность, превращало человека в послушного робота с сиюминутными заботами. Происходил «распад структуры переживания времени», возникало «ощущение внутренней пустоты и бессмысленности существования» [там же, с. 141]. «В тот момент, когда человек не в состоянии предвидеть конецвременного состояния в его жизни, он не в состоянии и ставить перед собой какие-либо цели, задачи. Жизнь неизбежно теряет в его глазах всякое содержание и смысл. Напротив, видение "конца" и нацеленность на какой-то момент в будущем образует ту духовную опору, которая так нужна заключенным, поскольку только эта духовная опора в состоянии защитить человека от разрушительного действия сил социального разрушения, изменяющих характер, удержать его от падения» [там же, с. 141-142].
Хорошо рассчитанный и опробованный на сотнях тысяч людей концлагерный режим действовал массово и безотказно. «Душевный упадок при отсутствии духовной опоры, тотальная апатия были для обитателей лагеря и хорошо известным, и пугающим явлением, которое случалось часто так стремительно, что за несколько дней приводило к катастрофе — Люди просто лежали весь день на своем месте в бараке, отказывались идти на построение для распределения на работу, не заботились о получении пищи, не ходили умываться, и никакие предупреждения, никакие угрозы не могли вывести их из этой апатии; ни что не страшило, никакие наказания — они сносили их тупо и равнодушно. Все было им безразлично. Это лежание — порой в собственной моче и экскрементах — было опасно для жизни не только в дисциплинарном, но и в непосредственном витальном отношении Это отчетливо проявлялось в тех случаях, когда заключенного неожиданно охватывало ощущение "бесконечности" пребывания в лагере» [там же, с. 142]. Добавлю (из собственного опыта) — ощущение протестной скованности, имевшееся у человека в начале подобного «приступа лежания», быстро растворялось в сновидной бесчувственности. Без интенсивного медико-психологического воздействия на человека это состояние переходило в кому. Такой была кончина многих заключенных гитлеровских и сталинских концлагерей. Потом «жмурика» выносили из барака. Не следует думать, что для соседей по бараку такие смерти просто становились привычными. Бэтой «простоте» была психологическая защищенность от душевных травм. И в слове «жмурик» не было пренебрежения к умершему, а лишь трагический юмор и самоотстранение от мысли о своем таком же конце через смирение с ним.
Наверное, благодаря множеству таких психологических «защит» и общей апатии в нацистских концлагерях было мало самоубийств. Как пример — в лагере Терезиенштадт с 24.02.1941 до 31.08.1944 г. умерло 32 647 человек, из них самоубийц было 259. Суицид, как протест, был подавлен расчетливым концлагерным режимом. Вскоре после разгрома фашистской Германии в Великой Отечественной я, будучи студентом, нашел и читал в подвале 1-го Московского ордена Ленина медицинского института (сейчас это Московская медицинская академия им. И. М. Сеченова) свезенные туда, как трофеи, немецкие фолианты. В них на больших страницах меловой бумаги красивым готическим шрифтом были описаны (с таблицами и графиками) правила и результаты научно обоснованного режима содержания людей в концлагерях.
б) « Пособн ики ». Замети ыми благодаря здоровому цвету лиц и отсутствию худобы становились заключенные, ставшие пособниками лагерной администрации. Использование их для организации жизни и труда больших масс заключенных в концлагерях, было экономически и психологически выгодным. Пособники-заключенные знали лагерников лучше, чем администрация и охрана, потому успешнее поддерживали карательный режим. Феномен пособничества усиливал ощущение деклассированности и обезличенное™ рядовых заключенных. Сразу заметим, что не все «пособники» становились негодяями. Среди «пособников» были старавшиеся помогать узникам концлагерей и даже спасавшие их. Под «пособников» маскировались заключенные из подпольных организаций внутрилагерного сопротивления, чтобы проникать в лагерную администрацию, готовя побеги и восстания. Но все же большинство «пособников» исправно выполняли карательные функции и были долгожителями концлагерей, если только их не убивали другие заключенные, и если они не попадали под очередную профилактическую смену «пособников». Такая «профилактика» предохраняет от проникновения в их ряды людей из внутрилагерного сопротивления. После освобождения из концлагеря некоторые «пособники» стали ревностными изобличителями концлагерных жестокостей, публикаторами не очень-то правдивых воспоминаний.
Виктор Франкл обратил внимание на то, каким становился голос заключенного в роли надсмотрщика, когда перед ним живые люди, а их трупы скоро будут сожжены в печах, когда и сам надсмотрщик постоянно рядом с собственной смертью. Его команды произносятся «тем своеобразным грубым, пронзительным криком, который отныне нам придется слышать во всех лагерях. Он звучит как последний вопль человека, которого убивают, и вместе с тем иначе: сипло, хрипло, как из горла человека, который так все время кричит, которого все время убивают» [там же, с. 133]. У некоторых «лагерных полицейских» возникало нечто вроде мании величия из-за власти, которую они получили. Тогда их концлагерный страх трансформировался (сублимировался) в злобу и жестокость к рядовым заключенным. Таку них актуализировалась «месть своей злосчастной судьбе».
Авторы, описавшие заключенных концлагерей, мало внимания уделяли «пособникам», оценивая их просто как заведомых негодяев либо в лучшем случае как сломленных смертоносным режимом людей с червоточинкой в душах, на которых и рассчитывали конструкторы лагерной жизни. Однако не все так просто с этим типом заключенных. Мы вернемся к нему ниже.
Заметим, что психологическая основа пособничества — не «стокгольмский синдром» (см. 5.5.2). «Пособники» сознательно шли в услужение к врагу, подавляя свой протест в обмен на сохранение жизни, участвовали в издевательствах над другими заключенными, чтобы обезопасить себя от побоев, голода, тяжелых работ. При «стокгольмском синдроме» у узников-заложников возникает нечто вроде преданности людям, захватившим их. Эта преданность может возрастать до любви (даже сексуальной) к угнетателям и врагам. Однако в основе этих феноменов есть и общие глубинные закономерности, инфантильность и слабость, тяготеющие к конформизму, к обретению властной защиты.
К третьему и четвертому типам заключенных концлагерей отнесем людей с «упрямством духа». Но сразу заметим, что эти два типа во многом противоположны и враждебны один другому.
в) «Стойкие духом: упрямые гуманисты». Заключенные третьего типа те, у кого экстремальное существование пробудило то, что Франкл назвал «упрямством духа», чувство душевной свободы, несмотря на концлагерное рабство, и инициировало активную человечность ко всем его жертвам. «Заключив человека в лагерь, можно отнять у него все вплоть до очков и ремня, но у него оставалась эта свобода, и она оставалась у него буквально до последнего мгновения, до последнего вздоха. Это была свобода настроиться так или иначе, и это "так или иначе" существовало, и все время были те, которым удавалось подавить в себе возбужденность и превозмочь свою апатию. Это были люди, которые шли сквозь бараки и маршировали в строю, и у них находилось для товарища доброе слово и последний кусок хлеба. Они являлись свидетельством того, что никогда нельзя сказать, что сделает лагерь с человеком: превратится ли человек в типичного лагерника или все же, даже в таком стесненном положении, в этой экстремальной, пограничной ситуации останется человеком. Каждый раз он решает сам» [там же, с. 143].
Виктор Франкл описал человека, который обладает не только «упрямством духа», но и желанием, потребностью поддерживать других несчастных добрым словом, последним куском хлеба, т. е. одержим гуманизмом вопреки всему. Что за люди эти «упрямые гуманисты»? Пытаясь ответить, используем психоаналитические конструкции.
В концлагере оказались ненужными, не спасающими от побоев и смерти моральные устои обыденной жизни, привычные традиции, социальные обстоятельства, все то, что довлело над человеком в его долагерной жизни, ограничивало, сдерживало его природные желания и наклонности. Иными словами, концлагерь освобождал «Я» человека от нормирования побуждений и поступков давлением со стороны «сверх-Я». Если у типичного концлагерника, их большинство, экстремальная бесчеловечность и постоянна близость смерти загоняли его «Я», освобожденное от стабилизирующего влияния со стороны «сверх-Я», в раковину эгоизма до такой степени, что происходила регрессия личности, то у человека, «сильного духом», «упрямого духом», возникало чувство свободы благодаря освобождению от обыденного «сверх-Я». Обретенная свобода «Я» у «сильного духом» восставала и против нового, концлагерного «сверх-Я», создаваемого, навязываемого концлагерным режимом: издевательствами, абсурдами бесчеловечности, побоями, смертями. И если это происходило, то означало, что человек переходил рубеж, обозначенный В. Франклом как «свобода настроиться так или иначе». Настроившись «так, а не иначе!», человек обретал активное чувство свободы, которую нельзя поколебать, подавить, отнять.
Вместе с душевной свободой он узурпировал (присваивал) право приобщать к ней всех, кто рядом, кто близок душой. Так вырастал «упрямый гуманизм». Человек, упрямый духом, постигал в нем смысл жизни. И хотя «гуманист» освобождался от внешних признаков воспитанности (как всякий типичный лагерник), но без потери внутренних, глубинных моральных устоев. Они крепли, начинали доминировать, организуя все помыслы, поступки и психологическую стойкость «упрямого гуманиста». Благодаря таким преобразованиям личности люди, может быть до лагеря ничем не выделявшиеся среди обывателей, становились моральными лидерами.
Феномен «упрямого гуманизма» можно рассматривать с различных научных позиций:
—как архетипический синдром — с позиции Карла Юнга [ЮнгК. Г., 1991];
—как холотропное состояние под организующим влиянием трансперсональных космических сущностей, что можно предположить, исходя из концепции о «психологии будущего» Станислава Грофа [Гроф С, 2001 ];
—как проявления этапа (стадии) жизни с проявлением своих патерналистских наклонностей, учитывая взгляды Эрика Эриксона [Эриксон Э., 1996];
—как зооантропологическое побуждение: «выжить в стае, поддерживая ее» (с учетом, разрабатываемой мной концепции об «ужасах смерти» [Китаев-Смык Л. А., 1983, с. 253-260]) (подробнее об этом см. 4.2). Эта адресация к зоологии ни в коей мере не умаляет героизма «упрямых гуманистов». Важной их особенностью было то, что они воспринимали и
проживали концлагерный дистресс не как несчастье, горе, не как время терпения, но как испытание их духа, их достоинств, их сил.
Основами душевной силы «упрямых гуманистов» были врожденные свойства, достойное воспитание и приверженность религии. «У очень многих заключенных именно в заключении и благодаря ему появлялась подсознательная, т. е. вытесненная обращенность к Богу» [там же с. 144]. «Чувствительные люди, с детства привыкшие к духовному существованию, переживали тяжелую внешнюю ситуацию лагерной жизни хотя и болезненно, но, несмотря на их относительно мягкий душевный нрав, она не оказывала такого разрушительного действия на их духовное бытие. Ведь для них как раз был открыт путь ухода из ужасающей действительности в царство духовной свободы и внутреннего богатства. Только так можно понять тот парадокс, что иногда люди хрупкой телесной организации лучше переносили лагерную жизнь, чем физически сильные натуры» [там же, с. 153—154]. Следует заметить, что соображения Виктора Франкла о влиянии религиозных устоев на заключенных концлагерей нужно рассматривать как воздействие католического воспитания и католических традиций.
г) «Сильные духом: упрямые делинквенты». Бесчеловечность концлагеря постепенно вытесняется из памяти. Особенно хорошо «забываются» собственные мерзкие поступки, предательство товарищей, жестокости, когда сам, спасаясь, шел по костям других заключенных. Об этом про себя не говорят, не пишут. Все же сохраняются описания того, почему сила духа часто ведет человека по пути выживания, используя преступную (делинквентную) бесчеловечность (лат. delinquentis — преступник) Уникальное свидетельство этому — воспоминания профессора Н. Н. Энгвера, рожденного в сталинском ГУЛАГе, ребенком проведшим там годы, не зная о том, что есть жизнь без постоянных издевательств и мучений: «"Лагерный" синдром, — пишет Николай Энгвер, — сопровождается чувством, которое я не могу выразить более точно, чем словосочетанием "любовь к ненависти".
Если болен лагерным синдромом, то хорошо, естественно чувствуешь себя только там, где тебя ненавидят. Ненависть окружающих, явная или скрытая, — самая благоприятная среда для "лагерника". Такая ненависть дает силы держаться, несмотря ни на что. Я предупреждаю об этом, потому что подошел к порогу, перед которым надо остановиться или даже отойти назад.
Речь пойдет о средствах достижения целей. Что позволительно или непозволительно применять заложнику?
Для "лагерного" ребенка, как и для травы, пробившейся сквозь асфальт, этой проблемы нет, ибо "там" совершенно другая парадигма бытия. Для меня лагерь в Потьме — родина, родное место. Но для людей, попавших в заложники с воли, существуют много дурацких проблем, в том числе проблема соотношения целей и средств.
Я долго не воспринимал себя как искалеченную тварь, не понимал, что из меня сделали "нового человека", "стелющуюся яблоню"» [Энгвер Н. Н., 1990, с. 8].
По каким же путям ведет людей «любовь к ненависти» в бесчеловечном мире? «Секрет ремесла заложника, — по мнению Н. Н Энгвера, — прост: надо нести свои тяготы самому, не вешая их никому другому на шею и не перекладывая их на чужие плечи. Весь фокус в специфическом характере этих тягот Пользуясь нейтральной лексикой, скажу, что это муки нечистой совести, и сама эта нечистота такова, что у всех вольных вызывает глубокое омерзение и неукротимо праведный гнев.
Но мы, — пишет Н. Н. Энгвер, — заложники, и взрослые, и дети, выжили за счет нечистой совести. Может быть, есть исключения. Может быть, даже много исключений, но мне они неизвестны. "Не воспринимать исключений" — это элемент мастерства в ремесле заложника. Я твердо знаю: если ты выжил в долгом заложиичестве, да еще на воле сумел выйти в люди, значит, ты подлец (в смысле вольных людей, потому что среди самих "лагерников"-заложников подлецом считается как раз наоборот тот, кто прервал стезю мучений: ведь всякий, кто самовольно покинул боевые порядки, усиливает противника).
Честь заложника — основа ремесла — не выходить из драки, несмотря ни на что. А "драка" состоит в том, что надо выжить в условиях непоправимого зла. А выжить надо, чтобы жить. И если нормальный, вольный человек при этом, узнав толику правды, подлинной правды, корчится от омерзения и чистоплюйствует, то это его проблемы, проблемы нормального человека, которому хоть и очень тяжело жилось, но — на воле. А мы свою задачу решили, мы пробились сквозь асфальт отнюдь не праведными и не чистыми средствами. Энергия жизни ушла на это пробивание. И сил, чтобы жить нормально, уже попросту нет. Но жить должно и поэтому можно.
Чистоплюям оставим их радость и гордость от своей чистоты — им в жизни повезло, их не асфальтировали, и за это я их ненавижу. Очень надеюсь, что они заплатят мне тем же. Тогда найдутся силы пройти по жизни "своей привычною походкой, — как писал И. Эренбург, — от детских клятв до точки, до конца" (или "до свинца" — не помню).
Мой внутренний мир, конечно, устанавливает для меня границы того, что "можно" и чего "нельзя", но это не те границы, которые привычны для нормального человека, вольного человека. Заложник есть заложник, если ему надо, он выживет вопреки всему. Если вообще суждено выжить.
Правда, которую, даже услышав, вольные люди почти никогда не понимают, состоит втом, что страх перед болью может сделать с человеком все. Буквально все. Это не обычная больотушиба или занозы, это сознательно организованная боль, запланированная боль, боль, причиняемая с целью именно внушить страх и тем обеспечить покорное послушание. Например, намыливают лицо; когда пена его покроет, с силой раздирают веки, чтобы мыло начинало выедать глаза.
Вой, конечно, стоит невообразимый, буратинный, ведь это проделывается над детьми двух-трех лет, чтобы добиться повиновения. За лагерную жизнь я прошел через эту процедуру несколько раз, но в пять лет я перестал ее уважать; тем не менее ужас, порожденный переживаниями раннего детства, в тяжкие минуты посещает меня до сих пор, этот атавистический ужас не спутаешь ни с чем.
Позже я узнал, что нет такого скотства, с которым человек не смирился бы ради избежания "фундаментальной боли". Пока я пользуюсь нейтральной лексикой, вроде слов "ужас", "фундаментальная боль" и др., вольные люди обычно слушают терпимо, хотя и не понимают, почему у заложников иные представления о границах льзя ‘ и "нельзя Когда воссоздаешь конкретные ситуации, в которых реализуются "ужас" и "фундаментальная боль", вольные люди не верят ни в то, что такое возможно, ни в то, что это может с ними самими произойти. Просто не верят» [там же].
Откуда просветленность понимания Н. Н. Энгвером неизбежной преступности многих концлагерников? Родившись и ребенком взрослея за колючей проволокой, Коля Энгвер не был обременен знанием нормальной долагерной жизни. «Взрослые, попадая в заложники, часто мучаются из-за непоправимости зла и невозможности праведных путей выхода из него. Заложничество — безвыходное зло» [там же].
Итак, кто-то сломлен своей вынужденной преступностью, но много и тех, у кого она воплотилась в «упрямстве духа», не скованного цепями гуманизма. Этих заключенных, сильных духом, но не берущих себе на вооружение человечность, можно причислить к четвертому типу, т. е. к «сильным духом упрямым делинквентам».
«Если заложник пробился к свету, — пишет профессор Энгвер, — можно уверенно сказать, что он совсем не тот, кем был, когда обрел решимость жить и выжить вопреки всему. Именно этого не понимают и, не понимая, ужасаются нормальные, вольные люди. На правду заложничества, как и на солнце, нельзя смотреть открытыми глазами.
Сама угроза "фундаментальной" боли и лишений, под знамениями которой постоянно находится заложник, его невиновность и непоправимость вершимого над ним зла, по-новому ставят извечные моральные проблемы;
— предательства, измены и продажности;
— подлости и низости поступков;
— способности доставлять себе удовольствие за счет лишений, на которые обрекаются товарищи по несчастью.
Все это висит проклятьем и заклятьем над каждым, кто пробился из заложников к свету» [там же].
Такие люди, проклятые миром обывателей, не сидевших по тюрьмам и лагерям, не могут жить в ладу с этим миром и образуют свои корпорации с правом на преступность (делинквентность). Но здесь мы отходим от проблемы концлагерей в тоталитарных государствах и касаемся сущности уголовного мира. Содержание (концентрация) делинквентов в современных российских тюрьмах, унаследованных у коммунистического режима, бесчеловечна из-за многих факторов [Антонин Ю., 1991; Гаврилов Л., 1991 и др.].
Принудительное заключение в бесчеловечных условиях лагерей и тюрем изнуряет психику, деформирует личность, принуждая многих к эгоизму, жестокости, к регрессу гуманности. Неизбежно ли это? Основываясь на личном опыте многолетнего пребывания в гитлеровских концлагерях, Виктор Франкл, казалось бы, возражает Николаю Энгверу: «Не может быть и речи о том, что в концлагере человек необходимым и принудительным образом подчиняется давлению окружающих условий, формирующих его характер. Благодаря тому, что я в другой связи назвал "упрямством духа", у него сохраняется и принципиальная возможность оградить себя от влияния этой среды» [Франкл В., 1990, с. 143]. Но у рожденного в сталинском ГУЛАГе мальчика Коли Энгвера среди лагерных жестокостей и бесчеловечного подавления всего лучшего в людях не было критериев, чтобы знать, что от чего отгораживать.
И еще добавлю: жизнь людей при большевистско-сталинском режиме в СССР была от части похожа на концлагерный режим. Потому все выросшие в нем были пропитаны «лагерным духом», наделены «любовью к ненависти» своей и чужой, тайной страстью к пакостям, шкодничеству кделинквентности. Вспомним, хотя бы массовость «несунов», кравших по мелочам у себя на работе и не считавших это преступлением, скорее — сладкой местью «родной стране». Хорошо, что этого не понять современным людям, что у теперешней молодежи выветривается «лагерный дух» заложников большевизма.
Этот раздел можно было бы завершить словами Виктора Франкла. Он писал: «Концлагерь был не чем иным, как микрокосмическим отражением мира людей вообще. Жизнь в концлагере раскрыла самые бездонные глубины человеческой души. Должно ли нас удивлять, что в этих глубинах вновь обнаружилось все человеческое? Человеческое, как оно есть, сплав добра и зла!» [Франкл В. 1990, с. 154].
Не могу согласиться с этой сентенцией. Уравнены ли в мире добро и зло? Сплавлены ли они в едином бытии? Если бы так когда-то случилось, то дальнейшее существование Природы и Жизни стало бы невозможны — эти две антагонистические субстанции нигилировали бы (уничтожили бы, «обнулили» бы) одна другую.
Естествознание давно познало, что не межвидовая борьба (и не внутривидовая) служит двигателем биологической эволюции на нашей планете. В живом мире воплотились антагонизм (борьба, соперничество) и симбиоз (взаимопомощь, активное сосуществование) различнейших живых существ. Жизнь на планете организуют сложнейшие, взаимодействующие биоценозы. Ее продление возможно, лишь, когда агрессия, борьба, поедание друг-друга отстают от созидательных сил симбиоза, взаимопомощи, взаимодополнения.
Пусть зло подстегивает добро, но зло всегда позади добра. Добро впереди и побеждает не только в сказках.
В. Стресс сексуальной депривации в местах принудительного заключения. Сексуальность половозрелых неодолима. Но может приобретать удивительные и противоестественные воплощения. Есть индивиды с очень высокой сексуальной потребностью (не всегда сочетающейся с сексуальной сверхспособностью). Лишение сексуального общения и сексуального удовлетворения нередко губительно для таких людей.
Молодой человек может оказаться на развилке путей: гетеро— и гомосексуальности. В принудительно мужском обществе возможно «скатывание» к педерастии. Гомосексуальность заразительна — это что-то вроде психического индуцирования. Вот цитата из воспоминания бывшего немецкого военнопленного (еще во время первой Мировой войны) Эдвина Двингера (впоследствии известного немецкого писателя): «Я пугаюсь. Входит Ольферт. Он быстро оглядывается — в комнате никого нет.
— Наконец одни… — с принужденной улыбкой говорит он, идет в мой угол, садится на койку.
Я с удивлением гляжу. Он медленно поворачивает голову и странно смотрит на меня.
— Что вам, Ольферт? — с беспокойством спрашиваю я.
Он берет мою руку, кладет ее себе на колени, неуверенно гладит.
— Хочу вам сказать, — начинает он. — Но может, вы уже знаете, уже почувствовали это? Я… Нет, это, естественно, не любовь, это нелепость… но нечто подобное… — Он глубоко вздыхает. — Зачем вы не пустили меня к тем бабам? — вдруг прорывается у него. — Тогда бы этого не случилось…
— Но что, Ольферт? — спрашиваю я беспомощно.
— А ты еще не заметил? Я привязан к тебе, как к женщине… Я больше так не выдержу! Я уже не могу спать, я схожу с ума, да, точно, но я больше не могу… без…
Меня бросает то в жар, то в холод. Все ощетинивается во мне. Хотя… теперь не так, как с Турном. Бога ради, что же это? Неужели и я дошел? Я уже не в состоянии противиться, — думаю я отчасти со страхом, отчасти с новым, до тех пор незнакомым возбужденным ожиданием.
Руками он опирается на койку справа и слева от моего туловища, нависая надо мной. Руки его дрожат, набухшие вены на его шее пульсируют. Я вижу, как его рот все больше приближается ко мне. Он полный, красный и твердый, верхняя губа чуть дрожит. "Как рот крестьянки!" — отстраненно думаю я. Она словно спасительная соломинка, эта мысль, — я хватаюсь за нее, чтобы не утонуть. Рот крестьянки… рот крестьянки… Этим я что-то хочу внушить себе? Или по какой-то иной причине…
— Эдвин! — вскрикивает Ольферт.
Я уже несколько лет не слышал своего имени, это не принято среди мужчин и солдат. Последний раз его произносила одна девушка, не так ли?. Но и эта мысль не помогает… Я совершенно беспомощен. Я вижу его большие мерцающие глаза, темные и влажные, с розоватыми веками. И я вижу все приближающиеся губы, слегка приоткрытые…
Дрожь ожидания охватывает меня. "Как это произойдет? — думаю я с любопытством. — Никогда мужчина не был в подобной близости от меня… Может, я забуду все, если он это сделает? Может, все забывают, когда делают это? Может, это действует как морфий?. О, морфий был бы как раз для этого времени, мы, "сибиряки", все были бы морфинистами, если бы только могли его достать… И, — продолжаю я думать, — и… если я при этом закрою глаза и буду мечтать о девушке… крестьянской девушке, крупной, грубой, ширококостной?. Может, тогда я смогу это вынести?"
Я думаю и о том, что он добр ко мне, этот Ольферт, что он привязан ко мне, как зверь, что он, возможно, нечеловечески страдает, — но прежде чем я все это осознаю, он уже наклонился ко мне и прижался своими раскрытыми губами к моему рту.
Несколько мгновений я лежу в оцепенении, когда наступает неожиданное, — внезапно я ощущаю нечто чужеродное, неприятное на моем лице, легкое покалывание, царапанье…
"Да он плохо выбрит!" — проносится у меня в голове. В один момент образ крупной крестьянской девушки, который я с закрытими глазами хотел представить в момент его поцелуя, исчезает, проносится…
— Нет! Нет! Нет! — Я вырываюсь, толкаю его в грудь, бросаюсь в разные стороны, пальцами нажимаю его глазные впадины. — Отпусти меня, отпусти! Я не хочу… не могу… — стону я в его руках.
В этот момент в корридоре мы слышим шаги. Ольферт отпрянул, стремительно бросается к окну и смотрит во двор, повернувшись спиной к двери.
— Ребята, — говорит Виндт, войдя, — вы слышали? В лагере нижних чинов кто-то отрезал себе яички — некто Брюннингхаус!» [Дивингер Э. Э., 2004, с. 341-343].
Принудительная сексуальная депривация нередко принуждает к мастурбации. Нередко она истощает до крайности, разрушая не только физически, но и губя интеллект.
Но лишение естественных контактов с противоположным полом существенно влияет и на узников с обычной (не повышенной) сексуальностью. "Я верил, что в плену все зависит прежде всего от того, чтобы избежать физической слабости, я узнал, духовное разрушение не только опаснее, но его куда труднее преодолеть. Что нам остается? Ничего, кроме фантазий… Они наш и зеленый лес, и наше прибежище, и наш приют… Но он всегда населен девушками, этот наш лес…
Мы мечтаем или говорим — всегда все вращается вокруг того, по чему мы больше всего изголодались: вокруг женщин! И все больше и больше воспаляется наша фантазия, естественное больше не ублажает, удовлетворение уже не в состоянии затушить пожар, он разгорается все сильнее, все бессмысленнее наш мозг играет с тем, что нам мучительнее всего не хватает. Одни уже рассказывают о летаргических снах, другие об ужасных отклонениях"» [там же, с. 346].
Выдающийся психолог Виктор Франкл в своей знаменитой книге «Trotzdem Ja zum Leben sagen* (Несмотря ни на что сказать жизни «Да»), написанной сразу после освобождения из фашистского концлагеря, отметил подавление сексуальности голодом: «Истощение приводило к тому, что во второй фазе пребывания в лагере потребность в пище выходила на передний план в сознании заключенных; им же объясняется и молчание сексуальных влечений. В противоположность тому, что происходит в других закрытых мужских заведениях, например, в казармах, здесь не было тяги к похабничанью, не считая начальной фазы шока. И даже в снах заключенных почти никогда не возникали сексуальные мотивы, хотя любовная тоска и все, что ее сопровождает, — то, что психоанализ называет "стремления с отторможенной целью", — появлялось в сновидениях довольно часто» [Франкл В., 2007, с. 50].
У многих неудовлетворяемая сексуальность усиливает раздрожительность, взаимную нетерпимость, агрессивность, почти неизбежные в тюремной, концлагерной или иной групповой изоляции.
Вести из дома, письма любимых женщин, мысли о них — спасительное средство от стресса сексуальной депривации.
Что же случается, когда освобожденные люди вернутся домой? «Если первая же женщина, которой мы будем обладать после всего этого, с умом и любовью не излечит и не успокоит нас, мы на всю жизнь останемся с отклонениями — с нами волна половых извращений захлестнет нашу старую родину…» [Дивингер Э. Э., 2004, с. 346]. Мне приходилось психологически реабилитировать семьи моряков-рыбаков, сразу после их возвращения после многомесячных рейсов в составе число мужских экипажей. Проблемными становились и сексуальная грубость, оскорбляющая жен, и временная импотенция возвратившихся мужчин. Необходимо было психологически готовить их жен к встрече. Женщинам приходилось быть и любящей матерью, и скромной любовницей, и податливой наставницей, восстанавливающей сексуальные навыки мужа-моряка.
К сожалению, мало изучены страдания женщин, лишенный сексуальной жизни в местах принудительного заключения. [Кон И., 2004].